Я не понимал, почему мужчины так одержимы войной. В мире не существовало ничего приятней мягких тканей, цветных камней и женского смеха. Летом город купался в жаре. Мы прятались от солнца в тенистой апельсиновой роще, я лежал, положив голову на живот матери. Рабы жгли траву, чтобы отпугнуть насекомых, обмахивали нас пальмовыми листьями. Зимой мне было одиноко в огромном дворце с плоской крышей. Мать пела, и ее голос эхом откликался в пустых покоях. Она учила меня именам птиц, рассказывала, как живут деревья, травы и цветы, и я впитывал ее слова, как сладкое молоко.
Крестьяне приносили нам раненых животных: птиц с переломанными крыльями, хромых собак, осиротевших детенышей обезьяны, змей и пчел. Олимпия лечила их, рядом с ней они набирались сил.
— Если хочешь поговорить с животным, не двигайся, — учила она. — Отведи взгляд. Смотри на цветок, или на дерево, или в небо. Забудь, что ты — Александр. Услышь его мысли.
Язык жаб, коз и гадюк я тогда понимал лучше языка людей.
Армия возвращалась. По мрамору полов грохотали тяжелые шаги, раздавались пьяные крики и громкий смех. В воздухе пахло вином, пóтом и оружием. Двери с треском распахивались, и появлялся мой отец. Я прятался за драпировками. Его единственный глаз цепким взглядом окидывал комнату, и я застывал, как изваяние. Когда Филипп пребывал в хорошем расположении духа, он огромными ручищами хватал меня за ноги и подбрасывал в воздух. Если же отец был пьян, он с ревом таскал меня за волосы, рвал на мне платье, обзывал ублюдком и грозился бросить в ров со львами. Мать кидалась на помощь, но отец поднимал меня над головой, чтобы она не могла достать. От его жестких вьющихся волос исходил резкий, почти звериный запах, крики приводили меня в ужас, я дрожал всем телом. Филипп проклинал Олимпию и весь ее род. Он клялся перерезать горло изменнице-жене и закопать живым ублюдка-сына. Отец обзывал мать колдуньей, рычал, что она строит заговоры, желая отобрать у него власть. Он отпускал меня, лишь доведя Олимпию до слез и напугав до полусмерти меня.
Воины сходились на пир, рабы несли по коридорам бурдюки с вином и жареное мясо на серебряных подносах. Изуродованные шрамами лица мужчин блестели в зыбком свете факелов, они пожирали оливки и виноград. Мой отец председательствовал, разглагольствуя о будущих военных кампаниях и царствах, которые хочет завоевать. Его голубой глаз под светлой кустистой бровью яростно сверкал. Я прятался за колонной и слушал, завороженный ревом отца, хоть и не понимал смысла его слов. В зале становилось шумно. Филипп хватал одной рукой кубок с вином, другой отрывал от туши куски мяса. Он пил, не останавливаясь, и слишком много ел. Ему было неведомо утонченное наслаждение, он предпочитал утолять одно желание за другим.
Прислужницы матери находили меня, силой уносили из зала и закрывали в моей комнате. Я подходил к окну и смотрел на блестевшие внизу огни города. Вся Пелла праздновала вместе с царем. В лунную ночь я видел в садах обнаженных мужчин. Они бегали по траве, гонялись друг за другом, а потом скрывались под деревьями. Однажды рабы забыли запереть дверь, и я выскользнул из комнаты. В конце коридора я заметил полуобнаженного Филиппа. Он боролся с каким-то юношей. Они стонали. Зрелище потрясло меня. Я остолбенел, не и силах отвести взгляд от мужских чресел и живота. Отец протяжно хрипел, я расплакался, убежал к себе и спрятался под кроватью.
Тиран исчезал на долгие месяцы, и мы снова могли жить спокойно. Я не желал становиться мужчиной. Я не хотел походить на Филиппа. Мне нравилось заплетать косы, носить платья, учиться танцевать, играть на лютне, сочинять стихи, бросать шарики и складывать фигуры из травинок. Но царь возвращался — и его гнев обрушивался на нас с повой силой. Он был вечно пьян. Олимпия плакала. Филипп кричал. Я дрожал, зажмурив глаза и загнув уши. Проклятья, изрыгаемые отцом, и вопли защищающейся от побоев матери терзали мне мозг. Олимпия, Филипп был покорен твоей красотой и знатностью. Он приказал убить твоего отца и силой увез тебя из дома! Тиран Филипп не отец мне. У тебя был возлюбленный — юный греческий воин, и вы зачали меня. Не плачь, Олимпия! Я отомщу за нас.
В шесть лет отец разлучил меня с матерью. Колесница увезла меня за город, и я стал воспитанником Царской школы, чтобы научиться биться, как все мужчины Македонии. Когда я робко ступил под крытую галерею, в ушах у меня все еще стояли рыдания Олимпии. Знатные юноши, сыновья военачальников и аристократов, держались поодаль и холодно меня разглядывали. Я подошел к тому, что стоял ближе всех. Он опустил голову.
— Ты девочка или мальчик? — спросил я.
— Мальчик, — ответил он.
— Как твое имя?
— Гефестион.
Мне сразу понравились покрывший его щеки румянец, нежный запах и голос. Я понял, что нашел верного друга и защитника.
В школе я был самым маленьким и самым слабым. Другие мальчики, подражая грубым манерам и гордой повадке своих отцов, насмехались надо мной и даже били, но мне нравилось жить рядом с ними, и я, вспоминая уроки Олимпии, изображал смирение и очаровывал моих мускулистых обидчиков угодливыми улыбками. Мужественная красота их тел интересовала меня больше занятий атлетической гимнастикой. Мир, куда я попал, позволял мне забыть невыносимое уродство хромых, безруких, одноглазых, покрытых шрамами мужчин.
Филипп объявил мне о скором прибытии философа, знаменитого своей нравственной прямотой. Отец вызвал его из Пеллы, чтобы он исправил вред, нанесенный мне воспитанием Олимпии. Аристотель появился весенним утром. Я стоял за деревом, прячась от человека в белой тунике, который собирался перевоспитывать меня на греческий манер. У него были худые руки. Он узнает, что я разговариваю с птицами, ему расскажут о моих девчоночьих пристрастиях. Он накажет меня, станет мучить. Он явился, чтобы сформировать мой разум.